Меня, надо признаться, рынок каждый раз щадил. Изрядно пожевав, он все же плевался мной, хотя некоторое время еще давал о себе знать, пока я, очнувшись, не замечал, что прохожу мимо оптовой базы по продаже алкоголя, от которой ближе к остановке троллейбуса, чем к рынку. И что турецкие брюки, за которыми — вспомнил! — я ехал с утра, разумеется, не куплены, а вместо них я сжимаю в руке тонкий целлофановый пакет с турецкими же носками, которые порвутся после первой же носки.
Может, из–за такой систематической амнезии я и перестал ходить на Тучу? А может, просто пропал смысл, которого, учитывая мою забывчивость, и так было немного? Ведь теперь те же турецкие шмотки можно купить в любом торговом центре и по тем же, что и на Туче, деньгам. Вернее будет сказать, цены на базарные шмотки доросли до цен на магазинные. И я — а ведь у меня совсем недавно, после ухода Сан Саныча и до приема на работу этой самой новенькой, — было тридцать восемь часов в неделю и приличная зарплата, которая стала бы и вовсе рекордной для нашего педсостава, если не мой мизерный стаж, — уже мог позволить себе молоко подешевле и докторскую колбасу пореже, чтобы на сэкономленные деньги купить в торговом центре пусть и тоже турецкие, но фирменные джинсы.
Но сейчас меня настигает дежа–вю, и я словно с головой окунаюсь в преисподнюю Тучи, которая в моем случае повторяется в виде фарса — годового родительского собрания. На которое я смотрю как бы со стороны. Как бы, потому что в моей голове не прекращается гул, выполняющий, надо признать, важнейшую функцию, не давая мне ни на секунду как следует сосредоточиться на окружающем меня бедламе.
Поэтому я замечаю лишь внешние, второстепенные, как не преминула бы заметить директриса, вещи и обязательно добавила бы нравоучительным тоном: «не имеющие никакого отношения к педагогическому процессу». Что, естественно, и есть самое интересное.
Я вижу, как беспокойство и смирение не скрыть родителям, ожидающих очередной пробоины в и без того скромных семейных бюджетах — конечно, из–за новых поборов, о которых, уверены они, им сегодня обязательно объявят. И хотя таких небогатых родителей здесь меньшинство, они бросаются в глаза в первую очередь, словно траурные лица на карнавале, как неисправимые угрюмцы, явившиеся с одной лишь целью — испортить настроение остальным.
Наигранно равнодушны лица родителей, для которых проблема завтрашнего дня их семей не является, строго говоря, такой уж проблемой. Их ожидают неприятности другого рода — взрослеющие, отбросившие учебу как надоевшую игрушку дети, и теперь родители делают вид, что даже не догадываются о том, какого рода новости им предстоит услышать на собрании.
Наконец, третья категория — элита. Счастливое совпадение широких возможностей родителей с успеваемостью детей. Впрочем, при наличии первого компонента можно не особо задумываться о втором, поэтому третью категорию составляют исключительно роскошные, словно только что выпорхнувшие из косметических салонов мамаши, пришедшие сюда с единственной целью — обсудить последние сплетни с такими же ухоженными мамашами.
Внезапно гул в моей голове стихает, хотя приглушаемый им наружный гул не становится громче. Я очухиваюсь в одно мгновение, будто получаю по глазам дальним светом автомобильных фар. В помещение, где проходит собрание — огромный актовый зал, который, если бы администрация действительно пеклась о лицеистах, можно было бы устроить каток, или, на худой конец, дискотеку, — вплывает, совсем как невеста в церковь, она.
Женщина, при появлении которой стихают сразу два гула — у меня в голове и у меня же в ушах, тот что складывается из усилий, должно быть, пары сотен голосовых связок.
— Кто это? — спрашиваю я и тут же с размаха шлепаю себя по губам сразу тремя пальцами — со второго по четвертый.
Мой испуг явно из оперы ветряных мельниц. Слишком громко гудит зал, чтобы вот так, в одну секунду, наступила тишина и поэтому моего вопроса никто не слышит.
Никто, кроме Вики.
Пардон, Виктории Михайловны Даманской — молодой выпускнице истфака, красавицы, умницы и, да–да, той самой новой учительницы истории в лицее «Igitur».
— Вы не знаете Ирину Албу? — с ударением на «вы» даже не вопрошает, а возмущается она.
Мое инстинктивное желание — ударить и ее по губам, и спохватываюсь я чуть ли не в последний момент. Я смертельно напуган — не за нее, конечно, а за себя. За мою скандальную, судя по ее тону, неосведомленность, которую она чуть ли не в полный голос попыталась засвидетельствовать перед окружающими.
— Как, вы не знаете? — еще громче повторяет Вика.
В это трудно поверить, но она искренне удивлена. В противном случае ее реакция сошла бы за форменное издевательство, чему я, впрочем, ничуть не удивился бы.
Вика, вернее Виктория Михайловна — на меньшее в моем обращении к ней она не согласна — оправдала мои самые мрачные прогнозы. Директриса приняла ее на работу исключительно из мести мне. В любом случае, мне пора свыкнуться с подобным положением дел и, может, даже внушить себе, что никакие мы не конкуренты.
Хотя на самом деле это я — не конкурент ей.
— Давайте сразу договоримся, — предложила она, срыва целлофан с сигаретной пачки.
Курить в лицее запрещено. В классах, в коридоре и даже в баре, в котором, тем не менее курят все. Вот и тогда, в первый же день после знакомства в кабинете директрисы, Виктория, не обращая внимание на запреты, закурила за столиком в баре, куда я привел ее, сам пока еще не понимая зачем.
В отличие от меня, к нашему разговору она подошла подготовленной.
— Мне не нужно от вас трех вещей, — сказала она, выпуская первое облако дыма. — Профессиональных советов, академических часов и личных встреч.
Я улыбнулся.
— Но у вас же, — сказал я, — пока вовсе нет часов. Я — единственный преподаватель истории в этом лицее.
— Уже не единственный, — справедливо поправила она. — И часы я, конечно получу. Ваши, но без вашей помощи.
— Не сомневаюсь, — кивнул я. — Но с чего вы решили, что я буду настаивать на личных встречах?
Снова пыхнув, Виктория усмехнулась.
— Отчего же вы не спрашиваете о профессиональных советах?
Я тоже усмехнулся, правда, молча. Ведь ответить мне было нечего.
С той минуты взаимное молчание стало фирменным знаком нашего, если можно назвать таковым, общения. Я даже позавидовал директрисе, диспутом которой с химичкой в учительской как–то стал свидетелем, хотя остальные присутствующие, должно быть изрядно повеселились: еще бы, две рядовые, в общем, училки, яростно спорят о Фарадее и никеле.
Наши отношения с Даманской, вернее, их полное отсутствие, начисто исключали не только местечковые дискуссии на научные темы. Мы и здоровались–то лишь в учительской, там, где приветствие, как правило, коллективное а значит, каждый из нас мысленно оправдывал себя — я‑то уж точно, — что обет молчания не нарушен.
Впрочем, Нелли Степановна теперь тоже не отличалась разговорчивостью. Со мной–то уж точно. Зато в компании с Викторией она попадалась мне на глаза слишком часто, видимо, чтобы не дать мне возможности вырваться из состояния смятения. Еще и переглядывались, улыбаясь, как мама и дочь, делящие между собой молодого мускулистого любовника.
Интересно, догадывалась ли Даманская о своей роли? И, если знала, неужели согласилась с унижением быть красной тряпкой, раздражающим мой мозг каждым своим появлением в поле моего зрения, крадущей мои часы, словно матадор, который с каждым новым ударом шпаги укорачивает и без того короткий век быка. Понимала ли Виктория Михайловна, Виктория, Вика, эта молоденькая дура с кукольными глазами, что придет и ее черед — ровно через три года, когда будущая хозяйка лицея Вероника Долту станет, наконец, дипломированным специалистом и тогда часы, а заодно и заработок будет перетекать уже из ее, Викиного кармана в наверняка недешевое модное портмоне Вероники.
Пока же работу и деньги терял я. Нелли Степановна срезала мои часы постепенно, но уверено и это поступательное сокращение пугало сильнее любого внезапного переворота, когда все летит вверх тормашками. Моя участь была очевидна — превращение начавшей было стремительный рост горы обратно в мышь — серую и незаметную, которой при желании и в подходящий момент можно будет закусить незаметно для окружающих. Формально Долту была права: лицею требовались по меньше мере два учителя истории, вот только второй — а я теперь снова становился явно не первым — был обречен на неминуемое заклание.
Совсем как одуревший от красной мантии бык.
Объясниться со мной директриса не пыталась. В чем, увы, невозможно было найти виновных. Кроме меня самого. С того самого вечера у нее в гостях, я бегал от Нелли Степановны, как суслик от совы. Впрочем, мои шансы ускользнуть были невелики, совсем как у суслика. Мой молчаливый и, безусловно, мучительный для нее — прежде всего ввиду длительной неопределенности — отказ от ее дочери она восприняла и надо признать, стойко, учитывая масштаб замысла. Мстила она соответственно — масштабно и молча, и я чувствовал себя шариком, который еще мгновение назад был красивым и огромным, парящим над всеми остальными шарами, а теперь из–за ослабшего узла медленно выпускает воздух, уменьшаясь в размерах и плавно опускаясь на грешную землю.